Вернуться на предыдущую страницу

После первой же моей обедни в воскресный день я объявил, что будет вечерня и потом беседа. Проблаговестили к вечерне — никто не пришел… Всего-то и народу в церкви: пономарь да дьячок. “Зачем вам напрасно трудиться, батюшка? — говорит пономарь. — Тут народ к этому непривычен. У нас что воскресенье, что праздник какой, — всегда в корчме играют музыканты, и оттого ребята и девушки весь день там”.

В следующее воскресенье я опять после обедни говорю, чтобы собирались к вечерне и на беседу — и опять церковь пустехонька: пришла одна какая-то девушка. Я рад и этому, учу ее одну. Девушка ушла из церкви счастливая, что умеет уже правильно перекреститься и выучилась прочесть как следует молитву Царю Небесный. В третье воскресенье у меня на беседе уже шесть человек, в четвертое — двенадцать, в пятое — полцеркви. Учу со всем усердием, молодежь слушает меня с охотой и отвечает толково. Радуюсь, как невесть чему, на душе у меня такая благодать, такое веселье, — больше, чем если бы кто подарил мне кучу денег.

Но недолго продолжалась моя радость. В то же воскресенье была жена моя в гостях у помещицы. Вдруг прибегает еврей-арендатор из корчмы, Янкель, и прямиком к помещику: “Вельможный пан! Вы не знаете тут, что у нас делается!.. Делается то, что никогда не бывало! Ай-вай! Это грабеж, это разбой, это ужас, что такое! Я аренду плачу, я музыкантам плачу, а весь народ в церкви! Это никогда не бывало! Это новый, совсем новый закон какой-то! Ежели так пойдет дальше, аренда не будет стоить половины теперешних денег, а мы с вами, вельможный пан, таки, извините, оба останемся в дураках! Ай-вай! Зачем учить мужика? Тьфу! Кому это нужно?”

— Ведь у тебя, любезный Янкель, семь дней в неделе, — сказал помещик. — Эти два-три часа не принесут большого убытка.

— Вельможный пан, — отвечал Янкель, низко кланяясь, — вы умный человек, вы сами знаете: эти часы в воскресенье стоят мне дороже всей остальной недели! Ей-богу, по совести говорю, ежели у меня отнимут эти часы — аренда не стоит половины денег!

— Ну, ну, — говорит пан, — успокойся, Янкель, я поговорю со священником.

— Пожалуйста, поговорите! Я бедный еврей, так шутить не годится!

Еврей ушел, и тут у барина с моей женою начался разговор в таком роде: Янкель, мол, совершенно прав — он может разориться, а аренда корчмы приносит имению чистого дохода полторы тысячи рублей. Зачем учить мужика? Он до тех пор только и хорошо, покуда остается темным. Как только мужик выучится, он не станет слушать ни барина, ни священника, перестанет работать, разленится, и всем будет худо — и пану, и священнику, и ему самому, мужику. Так говорили барин, барыня и вывший у них гость какой-то, а жена моя, по простоте, во всем им поддакивала. Порешили на том, что жена уговорит меня не созывать более народ на собеседование, и любезный пан сказал ей на прощание, что приглашает батюшку в следующее воскресенье после обедни пожаловать к нему — позабавиться игрой в карты.

Приходит жена моя домой и рассказывает мне все это. “Ну, так как же? — спрашивает. — Пойдешь к ним в воскресенье?”

— Нет, — отвечаю, — не пойду, не могу пойти. Пойду в церковь.

— А знаешь ли, чем это пахнет?

— Знаю: потерей панских милостей. Правда, хорошо, очень хорошо нам здесь жить с этими милостями. Но скажи мне, милая, зачем я здесь? На то ли меня здесь поставили, чтоб я удерживал народ в невежестве, в безнравственности, в диких, безсмысленных нравах и обычаях и во всех мерзких грехах, или же на то, чтобы я старался извлечь его из этой тьмы, старался растолковать всем, как они должны жить и что делать, если хотят быть людьми, а не скотиной, жить для Бога, для себя и для души своей, а не для пана, еврея и водки?

При этих словах жена затряслась вся от страха: “Недолго же мы с тобой были счастливы, недолго! Пропала теперь моя бедная головушка!”

И верно, чуяло беду ее сердце: с того дня мы оба стали несчастны. Но что мне было делать? Иначе поступать я не мог!

— Маша, — говорю, не плачь: у сирот есть Бог. Он нас не оставит! Вижу уж, что нам не жить здесь, но есть и еще помещики — не такие, как здешний, который из грязи — в князи, а настоящие дворяне, сердцем помягче, душой поблагороднее: найдем где-нибудь другой приход. А пойти на попятный я не могу, это бы меня убило. Отрекшись из-за панских милостей от своего долга, я не смел бы поднять глаз пред прихожанами, стыдился бы малого ребенка.

— Другие живут же с панами мирно и благоденствуют!

— И я тоже хочу жить мирно: но я ведь не лезу в его помещичьи дела, так и он не смеет распоряжаться у меня в церкви.

— Ты погубишь нас, погубишь! Тебя зашлют в какой-нибудь беднейший приход!

— Так оно и будет. Но скажи мне, дорогая,разве все наше русское крестьянство, а хоть бы и эти тысяча двести душ моих прихожан, Господь Бог создал для панов и евреев? Разве они затем живут на Божьем свете, чтобы их луженые глотки еврей и пан причисляли к своим верным доходам? И я должен смотреть на это спокойно, должен сказать: “Да, вы не люди: стало быть, вы и не христиане?”

Но этими словами я не мог переменить ее мыслей. На другой день она едет жаловаться на меня своим родителям.

Приезжают тесть с шурином и жестоко пробирают меня. Тесть, старик “опытный”, говорит:

— Александр, мы все понимаем, но надобно иметь ум. Помолчи немного, посиди смирно.

— Да и чего ты этим добьешься? — заговорил шурин. — Только того, что на твое место пришлют другого, незнакомого, и народ хуже еще, пожалуй, станет пьянствовать. Ты себя погубишь, а преемник твой, может быть, человек недостойный, получит отличное место, — вот и весь итог твоей затеи.

Так они меня загоняли, так измучили, что я обещал им быть в воскресенье у помещика и играть в карты. Тесть с шурином уехали, жена успокоилась, опять все стало ладно. Но совесть моя не успокоилась, — нет, на душе еще тяжелее стало.

На другой день ранехонько приходит сам господин Янкель, мужчина видный, осанка важная, — таких евреев мне редко доводилось видеть. Остановился у порога, поклонился почтительно и окинул меня взглядом с ног до головы.

— Что скажешь хорошего? — спрашиваю.

— Меня зовут Янкель, я у здешнего помещика держу в аренде корчму вот уж, в добрый час вымолвить, тридцать лет кряду. Я был у пана: они приказали низко вам кланяться и просят, чтобы ваше преподобие новых уставов не вводили.

— Каких новых уставов?

— Да насчет собеседований, батюшка! Через это я несу большие убытки, и не столько я, сколько сам пан. Ведь вам известно — аренда дает пану полторы тысячи рублей, а как мужик будет сбит с толку да не станет гулять по воскресеньям, с кого выручишь такие деньги?

— А вы, евреи, что делаете в субботу? Тоже ходите в корчму пить да гулять, или сидите дома, читаете книги, учитесь?

— Ай-вай! Вы, батюшка, такой ученый и разумный человек, а приравняли нас, евреев, к мужику! Евреи — деликатный народ, а мужик, — ну что такое мужик? Все равно, что скот! Вы его не выучите, потому что его не для этого Бог сотворил.

— Для чего же его Бог сотворил?

— Для того, чтоб он работал на пана и на вас. Ну а зачем вам ученый народ? Он так и разбогатеть может. Ай-вай! Оборони Бог и нас, и вас от богатого народа! Мужик до тех пор только хорош, покуда беден. Когда он беден, он кланяется, и все с ним сделаешь, что нужно. Ежели бы он, сохрани Бог, стал богат, разве он пошел бы к вам работать? То и хорошо, что народ беден и любит водку. За водку мужик и спашет, и сожнет, и скосит, и смолотит, и все сработает.

Тут вошла жена и дернула меня за рукав, чтоб я вышел в другую комнату. Там она устремила на меня свои кроткие глаза и говорит:

— Александр! Ты, я виду, вдался уж в ненужные разговоры с Янкелем. Не забудь, что ты обещал вчера!

— Не тревожься, — отвечаю, — будь покойна: как уж решил, так и сделаю.

Вернулся к Янкелю:

— Ну, хорошо, ступайте себе домой, я побываю у барина.

Еврей поклонился и вышел.

В тот самый день явились ко мне жених с невестой просить повенчать их. Я велел им приходить говеть и повторять молитвы, да принести записку из экономии: тогда ведь без дозволения помещика нельзя было венчать его крепостных. Вечером приходит отец жениха, кланяется и говорит:

— Я пришел к вам, батюшка, заявить, что из нашей свадьбы может еще ничего и не выйдет: с Янкелем нет никакого сладу.

— Какого сладу?

— Да насчет водки, батюшка!

— Вздорожала, что ли?

— Нет, не вздорожала, батюшка, да Янкель с меня уж слишком много ее требует. Целых двенадцать ведер! А я мужик бедный. И денег столько нет, и продать нечего. Есть одна коровка, да она больно тоща — какая ей цена нынче! Продать — и на Янкеля деньжонок не хватит. Есть два бычка, да тех нельзя продавать: на них я барщину отрабатываю.

— Зачем же тебе двенадцать ведер! Возьми одно, ну… два, — будет с тебя!

— И я так говорю, да не дадут записки.

— Какой записки?

— Вчера я был в экономии, там велели отправиться к Янкелю и принести от него записку с печаткой, что мы с ним уже сошлись, сколько взять водки. У нас так заведено. Пришел я к Янкелю, а он поставил мне двенадцать ведер. Как мы его ни просили, как ни плакали, я, и жена, и сват, — ничего не получилось: бери, говорит, двенадцать ведер — и кончен бал, — и полведерка не сбавил!

— Вот как! Ступай, еще проси!

— Напрасно, батюшка, напрасно! Я уж не то, что просил, я у него в ногах валялся, чтоб хоть что-нибудь сбавил; да Янкель подсмеивается только надо мной, да и все жиды смеялись.

— Ну что ж я тут тебе поделаю? Без записки мне венчать нельзя!

— Ох, доля ты наша бедная, горемычная! — заплакал мужик, подошел под благословение и ушел.

У меня тоже покатились слезы. Ведь это рабство, настоящее рабство! О, бедный ты, родимый народ наш! Доколе ты будешь страдать?.. Назавтра приходят жених с невестой повторять молитвы.

— Ну что, — спрашиваю, — есть записка?

— Есть, — отвечает парень со вздохом, да не дешево стала! Продали корову, — не хватило, заложили кораллы. Теперь матушка плачет, — на свадьбе будет без кораллов. Так плачет, так причитает, что хоть вон беги из избы. Ну, да что же было делать!

Пришло воскресенье; после обедни я уж не оповещаю о беседе, но народ сам спрашивает. Отвечаю, что нынче я приглашен в усадьбу. Один Бог знает, каково было у меня на душе, но нечего было делать. Под вечер иду с женой в усадьбу — играть в карты. Но у меня в мыслях все проклятая записка, Янкель, и то, как наш бедный крестьянин, живущий на своей родимой русской земле, хозяин в своей хате, кланяется в ноги некрещенному пришельцу-еврею, и тот еще смеется, издевается над ним! Не могу забыть, как бедный человек единственную свою коровенку, что всю его семью кормила, должен был гнать на базар и отдавать там за половину цены, как жена его закладывает у того же Янкеля последние кораллы, на которые весь век работала, чтобы украсить ими лик свой, — из-за чего? Из-за мерзкой, треклятой водки; из-за того, чтобы Янкель с паном царстововали!

— Что-то наш батюшка невесел, — говорит барин.

— И я то же замечаю, — отозвалась барыня, — что батюшка что-то не в духе, будто сам не свой. Здоровы ли вы?

— Простудился немного и схватил насморк, — говорит жена.

А я сижу в барском кресле, точно на горячих угольях.

— Ведь лучше, не правда ли, проводить время здесь с нами, — продолжала барыня, — чем убивать здоровье с этими хамами? Ведь это скоты, быдло! К чему им эти ваши собеседования, ученье? Батюшка хотел бы их сделать людьми, но это напрасный труд.

Я не возразил ни слова, но чувствую, что кровь бросилась мне в голову и сердце, как молотом, застучало в груди.

Таково было мое веселье у пана на картах! Когда вечером мы пришли домой, жена не могла выжать из меня ни единого слова. Мне стыдно стало перед самим собою, что я — священник, пастырь, бросил свою паству, забыл свой долг и пошел туда, где совсем иные понятия о Боге, о человеке, о моем возлюбленном народе! До самого утра я проворочался с боку на бок в постели и ни на одну минуту не мог забыться сном. В голове стучит, как на мельнице, горячка прожигает до костей… Так — один день, другой и третий, — хожу, как больной: сам себе опротивел.

В субботу вбегает ко мне отец жениха, весь заплаканный:

— Ох, батюшка, благодетель, отец духовный! Великое несчастье! Что мы станем делать, бедные?

— Что случилось? — спрашиваю.

— Я, батюшка, сами уж знаете, сошелся с Янкелем на двенадцати ведрах: дал ему деньги, заложил кораллы, и взял водку. Привез в бочке домой, поставил в клети бережно, подложивши под бочку бревно, да покрывши ее и сверху и с боков холстами, одежей, мешками, как обыкновенно это делается, чтобы вино не усыхало. Стоит оно себе так со вторника, вдруг слышим, — по избе будто винный дух пошел. Что же такое! — смекаем себе. — В клети в бочке водка, отчего ж не быть в избе духу? Ну и успокоились и посмотреть не потрудились. Нынче утром вышла хозяйка из избы, а оно и на дворе водкой пахнет! Пошла она по тому духу да и завязла в какой-то жиже — а жижа-то эта от водки! Мы — к бочке: пустехонька! Жид, нехристь, бочку-то дал с червоточиной — водка, почитай, вся и вытекла! Батюшки, голубчики, что теперь делать?

— Ну, тут у я твоему горю не лекарь — ничем помочь не могу!

— Да вот что, батюшка: вы их уз завтра же повенчайте, а тов вся водка вытечет. Мы замазывали ее, дыру-то, и салом, и золой, и всем, чем кто ни советовал, — течет все да течет, ничто не помогает! Ходил я к Янкелю, рассказываю ему, что он с нами сделал, разбойник, а он мне на это: “Надо было, — говорит, — свою бочку привозить, коли моя нехороша!” И еще смеется: “После этого, — мол, — записки тебе не дадут: надо еще прикупить водки”.

— А записки у вас так и нет еще?

— Обещали выдать! Да не выдали.

— Ну, так как же я венчать стану? Ступайте опять к пану, постарайтесь получить от него записку, а за водкой не гонитесь — пропадай она пропадом! Потерял ты из-за нее и корову, и деньги, — ну и будет с тебя. Да так оно, пожалуй, и лучше: меньше будет пьянства, меньше греха.

Читать далее